Невеста

Агата Тушиньска2012, Варшава, Польша

Она сама обрекла себя на небытие. В этом у нее был многолетний опыт. В публикациях про Бруно Шульца она скрывалась за одной-единственной буквой «Ю». Юзефина Шелинская была единственной женщиной, которой он предлагал брак и письменно просил согласия родителей. Единственная, которой он написал более двухсот писем, и все они пропали. Единственная, которая из-за него пыталась лишить себя жизни. Единственная, которой он официально посвятил свою книгу «Санатория под клепсидрой». И наконец, она единственная анонимно, с дистанции расстояния и времени наблюдала посмертную славу своего любимого. Она совершила еще одну попытку самоубийства, на этот раз успешную, ей было 86 лет, и случилось это в июле 1991 года. Она ушла почти через полвека после Шульца. А о том, что она была его невестой, запрещала говорить до самого конца. Она не умела быть с ним, или же он не умел быть с ней. Не сплелись окончательно их земные и духовные ожидания. Может быть, поэта нельзя связывать, и Музой следует восхищаться с безопасного расстояния? Но ведь за оставшуюся жизнь она так и не встретила никого, кто смог бы его заменить, занять – как он – место в ее сердце. Долгие годы она была одинока. Они познакомились в Дрогобыче весной 1933 года. Он долго приглядывался на улице к высокой, статной брюнетке. И через несколько недель попросил своего коллегу, чтобы тот его с ней познакомил. Он хотел писать ее портрет. Он уже пользовался этим предлогом, чтобы знакомиться с красивыми женщинами. Ему был 41 год, во что ей было трудно поверить, так как выглядел он намного моложе, почти ее ровесником (ей исполнилось 27)… Невзрачный, худой, в сером, он словно носил в себе под просторной одеждой поэзию и тайну. В то время она о нем почти ничего не знала. Все чаще он откладывал пастель и говорил с ней, таких разговоров у нее раньше ни с кем не бывало. Она называла это сеансами, на которых он то декламировал стихи Рильке, то размышлял о Томасе Манне, Гойе, Кафке или Лесьмяне, и всегда добирался до «глубины явления». Они много гуляли среди пробуждающейся весны. Спустя многие годы она вспоминала о «предвкушении чуда» и неповторимых переживаниях тех месяцев, «которые так редко случаются в жизни». Никогда никого похожего она не встречала. В каждом человеке он выискивал черты животных. Он говорил, что Юна, как он ее называл, напоминает ему антилопу. В самом себе он видел собаку. Отец ее был до войны адвокатом, она окончила Львовский университет, получив степень по литературе, и работала учительницей в гимназии, так же, как и он, преподаватель рисования и несостоявшийся художник Венской академии, а вскоре и дебютант на поприще литературы. Что она в нем полюбила? Его темные глаза, то пронизывающие, а иной раз далекие, в недосягаемых, как его душа, пространствах? Дорасти до детства… то, к чему он стремился в своей творческой философии? Его беззащитность перед миром, беспомощность или талант? Уверенную мощь собственного творческого голоса – или же робость и комплексы? А может, ее привлекала та среда, которая открывалась перед ним, – варшавских интеллектуалов и художников? Виткаций, Гомбрович, Налковская, Тувим… Мечтала вырваться из дрогобычского захолустья. Мир еврейского местечка не был ее миром, хотя его деды этот мир создавали. Она не отождествляла себя с ними. Отъезд гарантировал, по ее представлению, продвижение в лучшую жизнь, чистую и польскую, не испорченную раздражающей ее «местечковостью». Ведь уже ее родители приняли крещение. Она покинула родные края в 1934 году. В последующие два года их с Бруно связывали, помимо кратких встреч, ежедневные, страстные письма, необходимые для обоих, с ее стороны полные материнской заботы и опеки. Наверное, вначале у нее было ощущение, что она справится с вызовом, каким мог бы быть союз с дрогобычским отшельником, который «значил для нее всё». Он сам признался своей приятельнице, Романе Гальперн: «Она, моя невеста, составляет часть моей жизни, благодаря ей я человек, а не только лемур и кобольд. Она меня любит больше, чем я ее, но мне она больше жизненно необходима. Она меня искупила своей любовью, уже почти погибшего и потерянного в нечеловеческих краях, бесплодных Гадесах фантазии. Она вернула мне жизнь и бренность. Это самый мне близкий человек на Земле». Так они продолжали видеться во время отпусков в Закопане, порой недолгих поездок во Львов или окрестности, или же в Варшаве, куда он стал приезжать чаще после выхода первой, прекрасно приятой книги «Коричные лавки». О женитьбе они заговорили в 1935 году. «Мы с ним в искренней дружбе, – по прошествии многих лет писала Шелинская биографу Шульца Ежи Фицовскому, неохотно совершая «странную эксгумацию» их отношений. – Он отдал свой жребий мне в руки – его слова, – исполненный доверия, что я его не предам, и ощущения безопасности и заботы, словно я была сильнее! Мне он дарил смысл жизни, вкус пребывания в воздухе вершин, где трудно дышать, с человеком, полностью отличным от всех людей, которых встречала…» Вскоре он готов был разделять с ней повседневную жизнь. Он вроде бы рассматривал переезд в Варшаву. Она уже подыскала там работу служащей в конторе (скучную и пустую), чтобы им было на что жить. И он совершил непростой шаг: вышел из еврейской общины, чтобы облегчить обряд бракосочетания. Но принять католичество не мог и не хотел. Так же, как не в состоянии был сменить место жительства. Он не мог уехать из своего родного города. Лучше всего ему было под тем небом, в мире воображения, в безграничности времени, без угрозы вмешательства извне. Без Дрогобыча он не мыслил себе творческой реализации. Там была его почва и самая главная страсть, которой он служил. «В нем не было зазора между человеком и творцом, – вспоминала Шелинская. – Он был до мозга костей поэтом в сфере человеческих проблем, в самом деле чужим и случайно попавшим в этот мир, хотя взгляд на дела у него был ясный и трезвый. Другие поэты прекрасно умели совмещать все реальности, и собственную внутреннюю, и внешнюю. А он вынужден был искать спасение в бегстве. Не зря он говорил, что у него хеттские длинные ноги, подходящие для бегства». Он нуждался в поддержке и утешении столь же сильно, как и в одиночестве. В близости женщины – либо даже только в «компаньоне для новаторских начинаний». В организованности и в полной свободе, во времени, не обремененном ни единой, даже самой малейшей обязанностью, чтобы иметь возможность полностью отдаться тому единственному занятию, которое давало смысл. Ежи Фицовский писал в своей книге об ощущавшемся всеми «потаенном демонизме Шульца». Юзефина Шелинская расценивала эту черту как самую достоверную в портрете Бруно. Через тридцать лет после расставания с ним она писала: «Я бы распространила это понятие демонизма на всю сферу человеческих ощущений, которые были ему чужды». «В нем было что-то от эльфа, ариэля, и я упрекала его – насколько в этом вообще можно упрекнуть, – что ему незнакома та горячая, сочная мякоть человеческих страстей и ощущений». «Ему чуждо было чувство отцовства и потребность в нем, чужды были ревность к женщине и желание исключительности; он допускал мысль делить женщину с другими мужчинами, с тем, чтобы у него было в этом свое место, ему чужда была потребность иметь собственный дом, собственную семью». «Когда во время прогулок по лесу в Дрогобыче и по лугам, я ощущала биологическую связь с природой, и меня охватывала радость, ему природа служила темой для построения образа, как художественный материал. Ему требовалось определить, облечь в слова. Так было в Дрогобыче, а потом в Закопане». «Его идеалом был некий фаланстер родственных душ с безусловным чувством защищенности, без угрозы, о котором вы так верно и вдумчиво говорите… это было не только суеверным заклятием, но квинтэссенцией его мечтаний, как в примитивах Никифора». «Он полностью и без остатка предавался своему творчеству. Это был единственный смысл его жизни, без концессий и уступок. В сопоставлении с жизнью других художников – не был ли это пакт с демоном?» Во время оккупации она была в Варшаве. Она ходила по улицам в черной вуали. Траур по нему, по их совместной жизни? По родителям? По дому? По своему народу? Она уцелела. После войны уехала так далеко, как только смогла, на север Польши, к морю. Укрылась в мире книг, в библиотечной крепости. Молчала о своем происхождении, о том, каким образом пережила войну, обо всем, что соединяло ее с уничтоженным миром польских евреев. И с Бруно.