Когда думаю об Аделе… Я думаю об Андзе, Саодат и Сарайю. И о малиновом соке

Кристина Краузе2012, Прага, Чехия

Когда я думаю об Аделе, я впадаю в состояние блаженной ностальгии по миру, который исчез безвозвратно и внезапно, сметенный вихрями истории. Я чувствую тяжелое дыхание неподвижного июльского воздуха, запах спелой черешни, вишни и абрикосов, выложенных в вазах-патерах дразнящей легкости форм, помнящих лучшие дни. Нагие богини вызывают желание жадно потянуться за созревшими плодами изобильной в эту пору природы, которая хочет вознаградить нас за времена холода и ненастья, когда мы с надеждой ждали первых признаков приближающейся весны. А та прогалопировала под щебет птиц, суетящихся в поисках партнера на летние дни. Неуверенно выпустив набухшие почки, она взорвалась внезапно яростью зелени и многоцветья цветов. И вот у нас уже лето… Давящее и распаленное – приглушенное, лишенное отзвуков тяжких трудов. В окна лениво глядятся стоящие на подоконниках большие банки с компотами и настойками. В полумраке салонов, оберегаемых от жары внешнего мира тяжелыми портьерами, белизна кружевных салфеток, ровно разложенных на массивных столах. В этом мире безраздельно царила Аделя. В моих детских представлениях она была округлая как спелая груша, приземистая как дуб, болтливая как наседка и присутствовала в каждом уголке жилища, описанного автором «Коричных лавок». Благодаря ей этот идиллический мир пульсировал жизнью и работал безошибочно, как часы моего деда Лонгина фирмы «Патек». И вдруг эта идеальная картина минувшей эпохи рухнула тоже – на сей раз тихонько и недоуменно. Через много лет я взяла в руки школьную книжку и, пораженная, прочитала: «Заставленная большими шкафами, глубокими диванами, бледными зеркалами и фальшивыми базарными пальмами, квартира наша становилась все запущенней из-за безалаберности матери, пропадавшей в лавке, и разгильдяйства длинноногой Адели, которая без хозяйского глаза целые дни проводила перед зеркалом за мешкотным туалетом, повсюду оставляя его следы в виде вычесанных волос, гребенок, разбросанных туфелек и корсетов» . Так вот оно что… Аделя была плодом моего воображения, искавшего неких жестких законов бытия. Та Аделя, которая подобно мастеру Грише из песни Окуджавы должна была служить гарантией существования и функционирования сложного организма, населенного шульцевскими домочадцами, внезапно оказалась личностью слишком непростой, чтобы обеспечить безопасность этой картины. Она не была уже исполненной тепла, мягкой на ощупь матроной, которой можно доверить любую юношескую тайну. Внезапно она обернулась таинственной химерой, растянувшей свои щупальца по всему дому, от подвала до населенного птицами чердака, и навела заклятие на бедного Отца. Какой была эта новая Аделя – зачем ей туфельки и корсеты, коль скоро та, прежняя, была незыблемым столпом порядка, лишенным эротической окраски? Кого соблазняли ее ноги в шелковых чулках? Кто благоговейно снимал туфельки со стройных ножек? Кто потными от волнения пальцами расстегивал крючки корсетов? Отец? Приказчики? Или изменяющий жене чиновник с другого конца города? Какие она преследовала цели, захватывая власть над воображением Бруно? Внезапно моя фантазия начала описывать все большие и большие круги, Аделя постепенно обретала черты писательниц Зофьи Налковской, Марии Родзевич, Магдалены Самозванец… И наконец пришло отрезвление: «Стоп!» Я документалист – я работаю с действительностью, а не с воображением. Я работаю с образом, а не с описанием. И я начала искать в своей памяти и в повседневной жизни следы тех, кто напоминал мне образ героини Шульца… «Аделя уехала в Америку. Рассказывали, что корабль, на котором она плыла, затонул, и все пассажиры погибли. Мы никогда не проверяли этого слуха, след девушки потерялся, больше мы о ней не слыхали. Наступила новая эпоха, пустая, трезвая и безрадостная – белая как бумага. Теперешняя прислуга, Геня…» И сейчас, когда я думаю об Аделе, на первый план выходит слово «прислуга». А когда я думаю «прислуга», в памяти возникает целый хоровод семейных повествований о тех Манях, Юзях, Катях и Весях, что промаршировали через столетнюю жизнь бабушки Ванды. Самый выразительный из них – образ Андзи. Украинки, которая спасла своих польских кормильцев, проведя через зеленую границу в Генерал-Губернаторство. Так они сбежали из занятого Советами имения, расположенного близ Львова. В оккупированной Варшаве семья обрела скромное убежище в квартире родственников, где за ежедневными чаепитиями чинно рассуждали о перспективах возвращения в Кресы и с надеждой слушали вести, доходящие с фронтов воюющей Европы. Для Андзи, увы, места в квартире хозяев не хватило, но благодаря дружеским контактам и человеческой солидарности она оказалась под одной крышей с женой офицера, попавшего в самом начале войны в офлаг, и двумя ее детишками. Это и была бабушка Ванда, которой приходилось делать все возможное, чтобы обеспечить выживание семьи в оккупированной столице, а потому она доверила Андзе судьбу детей и квартиры. Та старалась отблагодарить новую хозяйку как могла. Дети ее по-настоящему полюбили. Она участвовала в их играх, ссорах и даже готовила их к католическому первому причастию, хотя сама была православной. С новой семьей Андзя провела несколько лет, с грустью вспоминая порой дивные луга по излучинам Днепра. Временами она пела печальные думки и со слезами рассказывала о своей дальней родне в какой-то деревеньке. Она была сиротой, ее воспитывала тетя, которая и отдала шестнадцатилетнюю девушку в услужение – за год до войны... И внезапно, снова летом, вспыхнуло Варшавское восстание. Первого августа Андзя с девятилетней Марысей были в гостях у знакомых на Мокутове. Из-за идущих боев они не могли вернуться в центр города, где остались бабушка Ванда со вторым ребенком. Вот так затерянная в восставшем городе украинская девушка оказалась единственной защитницей моей будущей мамы. Я не в состоянии представить себе, как им удалось без гроша в кармане пережить несколько недель. После месяца боев и нескольких дней пребывания в лагере в Прушкуве они в телячьем вагоне отправились в неизвестное. Через какое-то время состав задержался на вокзале в Скерневице – выносили умерших и тяжело больных. Во враче Андзя узнала друга семьи и стала молить о помощи. Она знала, что в городе живет семья ее кормилицы. Доктору Ставскому удалось вытащить из эшелона только Марысю, которая попала в дом своей бабушки, а моей прабабушки. Андзя поехала дальше – никто не знал, что станция назначения носит зловещее название: Равенсбрюк. Тогда Марыся видела свою спасительницу последний раз; после разгрома восстания она встретила мать и брата, которые благополучно пережили этот ад и первым же делом направились как раз в… Скерневице. После войны семья осела в Гданьске, и на том бы можно было закончить эту печальную повесть, не будь она еще более печальной… Осенью 1945-го бабушка Ванда получила известие о том, что в гданьской больнице умерла какая-то родственница, которая имела при себе ее адрес. Это была… Андзя. Девушка пережила лагерь, где ей еще вдобавок пришлось быть подопытным кроликом, жертвой экспериментов тех, кто находился во власти химер. После освобождения, пройдя пол-Европы, она в поисках любимой Марыси добралась до Скерневице. Там узнала, что девочка с семьей переехала на север. Получила адрес бабушки Ванды и как верный пес устремилась за своей хозяйкой. Но увы, цели она не достигла… Когда она сошла с поезда на гданьском вокзале, на нее набросилась свора пьяных солдат в советской форме. Едва ли стоит описывать, что произошло. Порой я задумываюсь, насколько жестокой может быть судьба к растоптанным жизнью людям? Были ли среди насильников украинцы? О чем она думала в те минуты? Через несколько дней после этого Андзя умерла. Кто-то нашел в кармане изодранного пальто клочок бумаги и известил бабушку Ванду. И еще одна странность: ни одна из женщин нашей семьи так никогда и не оценила того, чем была обязана простой украинской крестьянке. Когда я расспрашивала о ней, то каждый раз слышала: «Это была наша прислуга. Преданная прислуга…» «(…) грозно вознося изящную туфельку Адели, он продолжал, словно бы завороженный сияющей иронической выразительностью пустой этой лаковой скорлупки: – Постигаешь ли ты чудовищный цинизм сего символа на ноге женщины, провокацию беспутной ее поступи на изощренных этих каблуках?» – и я сразу слышу стук шпилек Саодат, поднимающейся по каменной лестнице пражского дома в стиле сецессион. В следующее мгновение она позвонит в дверь и улыбнется широкой узбекской улыбкой. Ее смуглое, открытое и полное жизни лицо никак не сочетается с хрупкостью фиалковых туфелек на полных ногах. «Извини, Кристиночка, я с работы иду». Минуту спустя наступает перемена – серый костюм, купленный в сетевом магазине, и лакированные туфельки оказываются в пластиковым пакете. Саодат в вытянутых трениках и стоптанных кедах взбирается на стремянку и бодро принимается за мытье окон. С ловкостью профессионала она вешает на шею губку и тряпки. Размашистыми движениями смывает со стекол городскую грязь. Через плечо рассказывает услышанные по «Свободной Европе» новости из Центральной Азии. Пятьдесят четыре года, степень кандидата наук по экономике и кредит в банке. Пятнадцать лет назад она взяла под мышку маленькую дочь и с одним чемоданом сбежала из Ташкента. Оставила ленивого мужа – он никогда ее не любил, тосковал по первой жене, которая, будучи россиянкой, предпочла сбежать в Петербург, когда ситуация в охваченной кризисом бывшей советской республике сделалась непредсказуемой. Оставила родителей, которые не могли даже в детстве дать ей любовь и чувство защищенности, потому что была третьей из семерых детей. Пять сестер, последним, наконец, родился сын, и он-то и стал наследником всего имущества и светом очей всей семьи. Оставила, наконец, работу в исследовательском институте, где очередные, то и дело меняющиеся руководители группы не сумели оценить ее труд и точность научного анализа. Уехала в неизвестность, как многие люди ее круга, рассчитывающие на лучшее будущее в Средней Европе. От дипломов не было никакого толка – единственная работа, которую ей долгие годы удавалось найти, – это убирать квартиры и нянчить чужих детей. И в один прекрасный день она, рекомендованная мне знакомыми, позвонила в мою дверь. В стоптанных полуботинках и потертой куртке на ватине. Она окунулась в квартиру, заставленную старой мебелью, которая благодаря полировке после ее ухода всегда сияла свежим блеском, источая запах порядка и гармонии. С годами она стала поверенной наших печалей и радостей, тем малым, что упорядочивало окружающий хаос. Она мечтала о том, чтобы когда-нибудь сходить просто так в кино и не мчаться с одной работы на другую. Но много лет в кино не была. И внезапно в порыве отчаяния, когда во время кризиса потеряла большую часть клиентов и была вынуждена устроиться домработницей к подсевшей на наркоту любовнице богатого бизнесмена, проводя там целые дни и ночи, она почувствовала, что пора наконец что-то сделать со свою жизнью. Купила бирюзовые лакированные туфельки на каблуках. Я с ужасом и некоторым недоумением смотрела, как она, беспомощно пошатываясь в новой обуви, с восторгом смотрится в зеркало. «Саодат, зачем тебе это? – спросила я. – Что ты хочешь этим изменить? Тебе глянулся какой-то мужчина? Есть ведь другие способы…» Я подумала, что вторгаюсь в сферу интимного, куда допущены только самые близкие. Ничего подобного. Она спокойно объяснила, что и у нее бывают минутные слабости. В жизни ни разу не покупала себе ничего непрактичного, вот этот момент и настал. Через неделю она перестала подворачивать ноги, поскальзываясь на слишком высоких каблуках, через две попросила прибавку к жалованью, а через месяц сообщила, что получила работу бухгалтера. Она перестала приходить, квартира не уже не выглядела безукоризненно прибранной. И все же она вернулась… Прошло полгода, и она позвонила мне: «Кристиночка, я купила квартиру. Должно же у меня в жизни быть что-то свое. Мне дали кредит, и теперь приходится делать уборки, чтобы его выплатить». Сейчас ко мне регулярно приходит уже не затравленная жертва, а уверенная в себе героиня повседневности. Прилетает прямо из банка, где получила повышение и работает биржевым аналитиком. Ее появлению всегда предшествует стук каблучков на лестнице. И такова, дорогой Бруно, сегодняшняя правда о туфельках… Не хочу лишать тебя иллюзий… Когда я слышу жужжание пролетающей поблизости мухи, снова возникает образ Адели. С тех пор, как я впервые столкнулась с прозой Шульца, это для меня условный рефлекс. Я жду, что к тихому монотонному звуку тут же присоединится пронзительный свист мухобойки, а за ней вынырнет из темной комнаты фигура богини. Но в эту минуту я сижу в guesthous на северо-восточной окраине Индии. Мухи здесь такие же, как у нас. Может, чуть поменьше размером. Я остановилась у семьи, принадлежащей к middleclas , – принимая у себя в доме туристов, они пытаются справиться с кризисом. Вечером за ужином мне приходится участвовать в представлении целого полка домочадцев, родственников и соседей. Повторяются одни и те же вопросы: «How are you? What’s your name? » На этом знакомство моих хозяев и их близких с иностранными языками заканчивается. Они милые, открытые люди, интересуются миром. Со мной не познакомили только одного человека: худенькую девочку с красивыми глазами косули и грустной легкой улыбкой. На вид ей лет четырнадцать. Стоит в углу и смотрит на меня с настоящим восторгом. Она единственная не ест те блюда, которые складываются на столе в пестрый узор. Когда пиршество приближается к концу, мое любопытство побеждает. «Кто это?» – спрашиваю я сестру хозяина дома, женщину лет тридцати, на последних сроках беременности, ожидающую третьего ребенка. Она надеется, что весь пантеон индийские богов благословит их, и это будет наконец долгожданный мальчик, который обеспечит семье счастье и благополучие. «Это никто. Прислуга», – срывается с уст специалиста по английской филологии, окончившей католический колледж. В последующие дни я присматриваюсь к жизни этой семьи и к роли девочки-прислуги, которая непременно хочет, чтобы ее называли Даиси. О ее судьбе мне рассказывает соседка хозяев, потому что «Даиси», разумеется, по-английски не говорит. На самом деле ее зовут Сарайю, и она родом из деревушки, расположенной в полутора часах езды на раздолбанном автобусе от Йодпура. Ее отец, земледелец, влез в долги после жуткой засухи, постигшей Раджастан в начале этого тысячелетия. Чтобы отделаться от кредиторов, он продал девочку ее предыдущим владельцам, а те, в свою очередь, рассчитываясь с моими хозяевами, передали ее дальше. Родителей она не видела несколько лет, однажды ее навестил брат, чтобы сообщить весть о смерти отца. Мать-вдова продала все, чтобы расплатиться с долгами, и теперь скитается где-то как нищенка. Я думала, что в наши дни такие истории невозможны, а вот, однако же… Сарайю не умеет ни читать, ни писать, но я знаю, что она понятливая и умная. Утром она тихонько стучит в дверь моей комнаты, и когда я открываю, ее уже там нет, а на мраморном полу я нахожу чашку кофе и газету. Потом она приносит на террасу завтрак, и пока я с удовольствием поглощаю первые кусочки чапати и бхайи, украдкой тянется за отложенной сбоку газетой и делает вид, что ее читает. Строит при этом очень серьезные рожицы, как будто размышляет над судьбами индийской экономики или напряженными отношениями с Пакистаном. Бедняжка не ведает, что просматривает в эту минуту приложение с гороскопами и брачными объявлениями. Может, и зря, потому что я хотела бы знать, какое будущее ее ждет… В этом мире у нее ни малейшего шанса хоть в чем-то приобрести властные манеры Адели. Она никогда не пригрозит пальцем своему господину, даже не смерит его испепеляющим взглядом… « – Увы, Аделя, – говорил отец, – тебе всегда были неинтересны проблемы высшего порядка. (…) Аделя смерила отца взглядом, выражавшим безграничное презрение и, роняя в досаде невольные слезы, возмущенно обратилась к матери: – Он прикарманивает весь наш сок! Все бутыли с малиновым соком, который мы наварили летом, уносит из дому! Лоботрясов-насосников поить. И еще грубости говорит. – Аделя всхлипнула (…) – Как бы там ни было, – сказала Аделя, – соку я им не дам. Не для того я портила себе у плиты кожу, уваривая его, чтобы эти бездельники все выпили». Итак, мы снова вернулись в распаленные дни, наполненные сладкими запахами готовящихся варений и соков. И как раз в ту минуту, когда во рту у меня расплывается сладость душистой малины, сдобренная остротой табаско, – эта смесь носит особое название «бешеный пес», – я тоже думаю об Аделе. Я чувствую себя так, как если б была одним из тех лоботрясов, что украдкой пробрались в кладовку, которую доблестно стережет эта мегера. Благодаря ей этот миг обладает еще более таинственным, запретным вкусом. Позволяет помечтать недолго о летней тишине в Дрогобыче и о гении человека, который вживил как имплантат в мою жизнь образ этой своенравной девицы. Йодпур – Прага 2012